– Сергуня, глянь туда. Да оторвись ты от этой трехверстки!
Мещерский аж вздрогнул: он рассматривал выставленную в качестве лота рукописную карту китайской границы, составленную для герцога Бирона агентом Лангом, посланным с тайной миссией на Дальний Восток в восемнадцатом веке. А Ваня, нет, наверное, тоже уже не Ваня, а Иван Лыков стоял у окна, выходившего на набережную Невы. В выставочном зале аукциона в этот неурочный полуденный час почти не было посетителей, только несколько иностранцев. А на той стороне набережной напротив дома, где помещался антикварный салон, на фоне серо-гранитной Невы и ярко-голубого неба четко выделялся трехэтажный красный особняк. Осеннее солнце отражалось во всех его зеркальных окнах, спелым багрянцем окрашивало медную, заново перекрытую крышу.
До революции этот особняк принадлежал князьям Лыковым, потом там располагалось военное училище, затем райком комсомола, а сейчас вот какой-то банк. Особняк менялся и менял владельцев. Но и на фоне светлого квадрата окна с выделяющимся в солнечной дымке утраченным родовым гнездом последний потомок рода Лыковых был все таким же…
– Сергуня, кстати, о корнях. Только здесь я чувствую себя тем, кто я есть, понимаешь? А в Москве с некоторых пор мне…
– Интересно, Иван, а кто изображен на этом портрете? – спросил Мещерский, чтобы Лыкова уж совсем не заносило насчет Москвы, Запада, заката Европы и прочего.
– На каком еще портрете?
– На том самом, что ты так дотошно только что разглядывал? – Мещерский кивком указал на картину, висевшую среди других полотен, выставленных в качестве лотов.
Вернисаж был подобран пестрый: от жиденьких пасторальных пейзажиков в стиле модерн до посредственных копий итальянцев и голландцев. Все рассчитано на среднесостоятельного покупателя.
Картина, которая с самого начала особенно привлекла внимание Лыкова (на остальные лоты он почти и не смотрел), была довольно тусклым женским портретом первой трети восемнадцатого века, писанным маслом. На портрете была изображена дама в напудренном парике, в платье с фижмами времен императрицы Елизаветы Петровны, вместе с арапчонком в ливрее. Смелое декольте, пудра и парик не скрывали, а, наоборот, подчеркивали возраст дамы – желчное, властное выражение лица, первые признаки увядания, ум, опытность и ледяное презрение в темных глазах.
Арапчонок, нарисованный внизу холста, больше смахивал на дьяволенка, чем на ребенка, – столько злого сарказма и жестокости было в чертах его темно-шоколадного сморщенного личика.
Но, как заметил Мещерский, Ивана Лыкова в этой картине интересовали не столько лица изображенных, сколько их костюмы. Наряд дамы был из серебристой парчи. К лифу алмазным аграфом с вензелем Елизаветы была приколота алая фрейлинская лента. Кроме аграфа, на платье виднелось и еще одно массивное драгоценное украшение: подвеска в виде кораблика – гондолы, украшенная крупными жемчужинами и самоцветами. Эта подвеска совершенно не гармонировала с платьем. Она словно попала на портрет из другого века.
– Нравится? – усмехнулся Лыков. – Тебе она нравится?
– Чей это портрет? – повторил Мещерский.
– В каталоге значится, что это русская копия с итальянского оригинала, – ответила за брата Анна Лыкова. – Это портрет Марии Бестужевой, жены вице-канцлера и придворной фрейлины Елизаветы. Копия довольно слабая. Рисовал ее, скорее всего, какой-нибудь крепостной художник, учился копировать фамильные портреты.
– Неужели эту мегеру кто-то купит? – усомнился Мещерский. – Неприятное какое лицо, и краски мрачные.
– Купят, – ответила Анна, – лоты восемнадцатого века редкость на наших аукционах. Купят, повесят в гостиной над диваном.
– Салтыков купит, – сказал Иван Лыков. – Видишь, Аня, как точно я называю имя будущего покупателя. – Он помолчал, многозначительно поглядывая то на отчего-то сразу смутившуюся сестру, то на удивленного Мещерского. – А что, Сергуня, ты разве не в курсе, что он снова приехал? Что он уже с начала лета в Москве обретается? И, по-моему, на этот раз возвращаться в Париж не собирается.
– Ты не знал, что Роман… Роман Валерьянович здесь? – спросила Мещерского Анна. – Ты совсем не интересуешься нашими общими родственниками, Сережа.
Насчет общих родственников Анна немножко слукавила. Мещерский усмехнулся про себя. Салтыковы, Лыковы и Мещерские действительно были близкой родней, но… почти век назад. Предки Салтыкова после революции эмигрировали. Предки Мещерского и Лыковых остались. С Романом Салтыковым Мещерский впервые встретился в Париже несколько лет назад. Затем Салтыков приезжал в Россию, на свою историческую родину, и они встречались снова в качестве дальних родственников в Москве. Роман Салтыков был старше Мещерского на двенадцать лет, по-русски говорил свободно, но с акцентом, был женат, имел детей.
– А в Лесном, между прочим, работы полным ходом идут все лето, – сообщил Лыков, – Салтыков столько бабок вбухал в этот проект. А сколько всего было-то? Никто ведь не верил. Не верили даже, что разрешат. Ни в фонде культуры не верили, ни в монархическом союзе… Не верили, что дом отдадут в аренду. А сейчас там уже реставрируют вовсю. Вот что значит бабки немереные и европейская упертость: решил – сделал. Мы бы с тобой, Сергуня, дорогой, давно бы руки опустили, плюнули, а Салтыков – нет, настоял. Решил проблемы. И фонд культуры добро дал, и министерство, и администрация. Между прочим, мы там с Аней часто бываем, в Лесном, у Романа Валерьяновича в гостях. От тебя ему привет передать по-родственному?
– Да, конечно, передай. Я рад, что Роман приехал, – Мещерский улыбнулся. – А почему ты говоришь, что никто не верил в его затею с возрождением усадьбы?
– Потому что знаю. Никто не верил. Одни глупостью считали, другие блажью богатого придурка. А придурок-то сделал всех нас. Да, да, в первую очередь нас с тобой, Сергуня. Приехал и показал, каким орлом можно быть. Как дела обделывать насчет реституции. Как верить в то, во что никто не верит. Как это сказано: каждому по вере его, да? – Лыков словно злился на кого-то за что-то. Он смотрел на портрет дамы с арапчонком, висевший среди других лотов не избалованного питерской публикой антикварного аукциона, и злился. – А между прочим, при Елизавете Лесное принадлежало вот этой самой Бестужевой, – сказал он, но уже совсем иным тоном. – Она тоже Роману Валерьяновичу в какой-то мере родственница. А значит, и нам с тобой родня-с. Жизнь у нее бурная была, на готический роман потянула бы.
Мещерский только пожал плечами. О портрете и об этом разговоре с Лыковым он почти сразу же забыл, как только они распрощались там, в Питере, где каждый пошел в свою сторону по своим делам. Однако вспомнить все это Мещерскому пришлось. И неожиданно скоро – едва он вернулся в Москву.
Глава 2
СВЯЩЕННИК
Говорят, что глаза жертвы хранят отражение убийцы: загляни – и увидишь кто. Чушь все это. В мертвых глазах не отражается ничего. Даже вечное небо, даже белые облака в мертвых глазах увидеть нельзя. Не похожи на зеркало мертвые глаза. Вообще не похожи ни на что живое. Потому-то, наверное, так неприятно и страшно заглядывать в глаза мертвецу.
Начальник отдела убийств ГУВД Московской области Никита Колосов наклонился, провел ладонью по холодному, влажному от моросящего дождя лицу убитого. Кому-то ведь надо выполнить этот долг – закрыть, ощущая колкость ресниц.
Осмотр места происшествия приходилось делать под непрекращающимся дождем, в быстро по-осеннему наступающей темноте, при скупом свете фар дежурной милицейской «Волги». В этом деле все уже было не гладко, не так, как надо с самого начала: место, время, освещение, погодные условия. Но самые большие проблемы – и Никита Колосов чувствовал это – обещала сама личность убитого.
– Это отец Дмитрий, настоятель церкви мучеников Флора и Лавра в Тутышах, – сказал Колосову дежурный по главку. – Сколько лет у нас таких случаев не было. И вот, пожалуйста, дождались. Хлебнем теперь с этим делом досыта.